Тема художника и искусства в новелле Т. Манна "Смерть в Венеции". Смерть в венеции характеристика образа густава фон ашенбаха

В раннем творчестве Т. Манна зрелый его реализм полнее всего предвосхищает новелла «Смерть в Венеции» (1912). Именно в этой новелле всего заметней, как взаимоотношения художника и жизни начинают значить гораздо больше того, что в них, казалось бы, содержится. Пара противостоящих друг другу и в то же время связанных понятий «искусство» - «жизнь», так же как и многие другие постоянно возникающие под пером писателя противопоставления: порядок - хаос, разум - неуправляемая стихия страстей, здоровье - болезнь, многократно высвеченные с разных сторон, в обилии своих возможных положительных и отрицательных значений образуют в конце концов плотно сплетенную сеть из разнозаряженных образов и понятий, которая «ловит» в себя гораздо больше действительности, чем это выражено в сюжете. Технику манновского письма, впервые оформившуюся в «Смерти в Венеции», а затем виртуозно им разработанную в романах «Волшебная гора» и «Доктор Фаустус», можно определить как письмо вторым слоем, поверх написанного, на грунтовке сюжета. Только при поверхностном чтении можно воспринять «Смерть в Венеции» просто как историю о престарелом писателе, внезапно охваченном страстью к прекрасному Тадзио. Эта история значит еще и гораздо больше. «Не могу забыть чувства удовлетворения, чтобы не сказать - счастья, - написал Томас Манн через много лет после выхода в свет в 1912 г. этой новеллы, - которое порой охватывало меня тогда во время писания. Все вдруг сходилось, все сцеплялось, и кристалл был чист».

Манн создает поразительный по художественности и силе разоблачения образ писателя – модерниста, автора «Ничтожного». Характерно, что Манн избрал именно такое название для шедевра Ашенбаха. Ашенбах –тот, то «отлил в столь образцово чистые формы свое неприятие боегмы, мутных глубин бытия, тот, кто устоял перед соблазном бездны и презрел презренное».

Главный герой новеллы, писатель Густав Ашенбах, - человек внутренне опустошенный, но каждодневно усилием воли и самодисциплиной побуждающий себя к упорному, кропотливому труду. Выдержка и самообладание Ашенбаха делают его похожим на Томаса Будденброка. Однако его стоицизм, лишенный нравственной опоры, обнаруживает свою несостоятельность. В Венеции писатель попадает под неодолимую власть унизительной противоестественной страсти. Внутренний распад прорывает непрочную оболочку выдержки и добропорядочности. Но тема распада и хаоса связана не только с главным героем новеллы. В Венеции вспыхивает холера. Над городом висит сладковатый запах гниения. Неподвижные очертания прекрасных дворцов и соборов скрывают заразу, болезнь и гибель. В такого рода «тематичности» картин и деталей, гравировке «по уже написанному» Т. Манн достиг уникального, изощренного мастерства.

Фигура художника оказывается незаменимым фокусом, способным свести к единству процессы внутренние и внешние. Смерть в Венеции - это не только смерть Ашенбаха, это разгул смерти, означающий и катастрофичность всей европейской действительности накануне первой мировой войны. Недаром в первой фразе новеллы говорится о «19.. годе, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент...».

Тема искусства и художника - главная в новелле «Смерть в Венеции» (1912). В центре новеллы - психологически сложный образ писателя декадентсткого толка Густава фон Ашенбаха. Вместе с тем неправомерно полагать, что Ашенбах - едва ли не квинтэссенция декадентских настроений. Ашенбах отливает в «образцово чистые формы свое неприятие богемы». Для Ашенбаха важны положительные ценности, он хочет помочь себе и другим. В образе гл. гер. есть автобиографические черты, например в описании его жизненных привычек, особенностей работы, склонности к иронии и сомнениям. Ашенбах - прославленный мастер, претендующий на духовный аристократизм, а избранные страницы из его сочинений включены в школьные хрестоматии.

На страницах новеллы Ашенбах предстает в тот момент, когда его одолевает хандра. А отсюда - потребность бежать, найти некое успокоение. Ашенбах покидает Мюнхен, центр немецкого искусства, и отправляется в Венецию, «всемирно известный уголок на ласковом юге».

В Венеции Ашенбах останавливается в р роскошной гостинице, но приятная праздность не уберегает его от внутреннего смятения и тоски, которые вызвали болезненную страсть к красивому мальчику Тадзио. Ашенбах начинает стыдится своей старости, пробует омолодиться с помощью косметических ухищрений. Его чувство собственного достоинства вступает в конфликт с темные влечением; его не покидают кошмары и видения. Ашенбаха даже радует начавшаяся эпидемия холеры, повергающая в панику туристов и горожан. Преследуя Тадзио, Ашенбах забывает о предосторожности и заболевает холерой («есть вонючие ягоды» - примечание Ц.) Смерть настигает его на берегу моря, когда он не может оторвать взгляда от Тадзио.

В финале новеллы разлито тонкое ощущение тревоги, чего-то неуловимого и страшного.

71. Особенности строения повести Гамсуна «Голод»

Внимание – вопрос пересекается с №72, т.к. особенности строения подчинены задачам психологического анализа J

В «Голоде» мы видим ломку привычной жанровой формы . Эту повесть называли «эпосом в прозе, Одиссеей голодающего». Сам Гамсун в письмах говорил, что «Голод» не является романом в обычном понимании, и предложил даже назвать его «серией анализов» душевного состояния героя. Многие иследователи считают, что повествовательная манера Гамсуна в «Голоде» предвосхищает технику «потока сознания».

Художественное своеобразие романа, в основу которого легли личные переживания Гамсуна прежде всего в том, что повествование в нем полностью подчинено задачам психологического анализа.

Гамсун пишет о голодающем человеке, но в отличие от авторов, обращавшихся до него к этой теме (в их числе он называет Хьелланна и Золя), переносит акцент с внешнего на внутреннее, с условий жизни человека на «тайны и загадки» его души. Объектом авторского исследования становится расщепленное сознание героя

Герой бунтует против унизительных жизненных условий, воссозданных в духе Золя с ужасающими натуралистическими подробностями, гневно нападает на Бога, объявляя преследующие его несчастья «делом рук Божьих», но никогда НЕ говорит о том, что в его отчаянной нужде повинно общество.

72. Психологизм и символика повести К. Гамсуна «Голод»

Эстетические принципы Гамсуна:

Гамсун предлогал свою программу обновления национального искусства. Он критиковал отечественную литературу главным образом за отсутствие психологической глубины. «Литература эта материалистическая по сути интересовалась больше нравами, нежели людьми, а значит, общественными вопросами больше, нежели человеческими душами». «Все дело в том, - подчеркивал он, - что наша литература следовала демократическому принципу и, оставляя в стороне поэзию и психологизм, предназналалась для людей, духовно недостаточно развитых».

Отвергая искусство, ориентированное на создание «типов» и «характеров», Гамсун ссылался на художественный опыт Достоевского и Стриндберга. Гамсун говорил: «Мне недостаточно описать сумму поступков, которые совершают мои персонажи. Мне необходимо высветить их души, исследовать их со всех точек зрения, проникнуть во все их тайники, рассмотреть их под микроскопом».

Голод

Гамсун пишет о голодающем человеке, но в отличие от авторов, обращавшихся до него к этой, переносит акцент с внешнего на внутреннее, с условий жизни человека на «тайны и загадки» его души. Объектом авторского исследования становится расщепленное сознание героя, его восприятие происходящих событий для Гамсуна важнее самих событий.

Оказавшись на самом дне, на каждом шагу сталкиваясь с унижениями и насмешками, больно ранящими его самолюбие и гордость, он все равно ощущает себя, благодаря силе своего воображения и таланту, существом высшим, не нуждающимся в общественном сострадании, Его окружает мир, предельно суженный возможностями его личностного восприятия.

В этом таинственном непонятном мире, почти утратившем свои реальные очертания, царит хаос, вызывая у героя чувство внутреннего дискомфорта, которое прорывается в его неконтролируемых ассоциациях, резкой смене настроений, спонтанных реакциях и поступках . Редкую душевную восприимчивость героя еще более обостряет «радостное безумие голода», пробуждая в нем «какие-то странные, небывалые ощущении», «самые изощренные мысли».

Воображение причудливо раскрашивает действительность: газетный сверток в руках у незнакомого старика становится «опасными бумагами», понравившаяся молодая женщина - неземной красавицей с экзотическим именем «Илаяли». Даже звучание имен должно помочь созданию образа, считал Гамсун. Воображение увлекает героя в дивные и прекрасные мечты, только в мечтах он предается почти зкстатическому ощущению полноты жизни, хотя бы на время забывая о том мрачном отвратительном мире, который посягает на его духовную свободу и где он чувствует себя, как герой Камю, посторонним.

73. Тема любви и её образное решение в повести Гамсуна «Пан»

Проблемы любви и пола - важнейшие для Гамсуна проблемы жизни; по Г. - любовь - борьба между полами, роковое и неизбежное зло, ибо счастливой любви нет. Она - основа жизни. «Любовь - это первое слово, произнесенное богом, первая мысль, осенившая его» («Пан»).

В повести «Пан» Гамсун, по его словам, «попытался воспеть культ природы, чувствительность и сверхчувствительность ее поклонника в духе Руссо».

Томас Глан, охотник и мечтатель, сменивший военную форму на «одежду Робинзона», не в силах забыть «незакатные дни» одного короткого северного лета. Желание наполнить душу смешанными с болью сладостными мгновениями прошлого заставляет его взяться за перо. Так рождается поэтическая история о любви, одной из самых непостижимых тайн мироздания.

Лес для Глана не просто уголок природы, но поистине обетованная земля. Только в лесу он «чувствует себя сильным и здоровым» и ничто не омрачает его душу. Ложь, насквозь пропитавшая все поры общества, вызывает у него отвращение. Здесь же он может быть самим собой и жить по-настоящему полной жизнью, неотделимой от сказочных видений и грез.

Именно чувственное постижение мира открывает Глану мудрость жизни, недоступную голому рационализму. Ему кажется, что он проник в душу природы, очутился один на один с божеством, от которого зависит ход земной жизни. Этот пантеизм, слияние с природой дают ему ощущение свободы, недоступное городскому человеку.

Преклонение перед природой перекликается в душе Глана с еще более сильным чувством - любовью к Эдварде. Полюбив, он еще острее воспринимает красоту мира, еще полнее сливается с природой: «Чему я так радуюсь? Мысли, воспоминанию, лесному шуму, человеку? Я думаю о ней, я закрываю глаза и стою тихо-тихо и думаю о ней, я считаю минуты». Любовные переживания высвечивают самое тайное, сокровенное в душе героя. Его порывы безотчетны, почти не объяснимы. Они толкают Глана на неожиданные для него самого и окружающих поступки. Бушующие в нем эмоциональные бури отражаются в его странном поведении.

Гамсун сосредоточивает внимание на трагической стороне любви, когда обвинения и обиды делают невозможным союз двух сердец, обрекая любящих на страдания. Доминирующая в романе тема «любви-страдании» достигает кульминации в эпизоде прощания, когда Эдварда просит оставить ей на память его собаку. В любовном безумии Глан не щадит и Эзопа: Эдварде приносят мертвого пса - Глан не хочет, чтобы Эзопа мучили так же, как и его.

Первоначальное, рабочее название романа было «Эдварда», по имени главной героини, однако оно не отражало замысла Гамсуна. И когда роман был уже завершен, в письме своему издателю он сообщил, что решил назвать его «Паном ».

С Паном (языческим «божеством всего») герой романа связан множеством невидимых нитей. У самого Глана тяжелый «звериный» взгляд, приковывающий к нему внимание женщин. Фигурка Пана на пороховнице - не намек ли на то, что своими успехами на охоте и в любви Глан обязан его покровительству? Когда же Глану показалось, будто «трясущийся от смеха» Пан тайком наблюдает за ним, то он сразу понял, что ему не совладать с любовью к Эдварде.

Пан - воплощение стихийного жизненного начала, которое живет в каждом из героев: и в Глане, и в Эдварде, и в Еве. Эту особенность романа отметил еще А. И. Куприн: «…главное лицо остается почти не названным - это могучая сила природы, великий Пан, дыхание которого слышится и в морской буре, и в белых ночах с северным сиянием… и в тайне любви неудержимо соединяющей людей, животных и цветы»


КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ

Голод

Воскрешаются события 1886 года в Христиании (нынешний Осло), когда Гамсун находился на пороге голодной смерти (автобиографический характер).

Рассказчик ютится в жалкой каморке на чердаке, его постоянно терзают муки голода. Начинающий литератор пытается зарабатывать, пристраивая в газеты свои статьи, заметки, фельетоны, но для жизни этого мало, и он впадает в полную нищету. Он тоскливо размышляет о том, как медленно и неуклонно катится под гору. Кажется, единственный выход - подыскать постоянный заработок, и он принимается изучать объявления в газетах о найме на работу. Но для того, чтобы занять место кассира, требуется внести залог, а денег нет, в пожарники же его не берут, поскольку он носит очки.

Герой испытывает слабость, головокружение, тошноту. Хронический голод вызывает перевозбуждение. Он взвинчен, нервозен и раздражителен. Днем он предпочитает проводить время в парке - там он обдумывает темы будущих работ, делает наброски. Странные мысли, слова, образы, фантастические картины проносятся в его мозгу.

Он поочередно отдал в залог все, что у него было, - все хозяйственные домашние мелочи, все книги до одной. Когда проводятся аукционы, он развлекает себя тем, что следит, в чьи руки переходят его вещи, и если им достается хороший хозяин, ощущает удовлетворение.

Тяжелый затяжной голод вызывает неадекватное поведение героя, часто он поступает вопреки житейским нормам. Следуя внезапному порыву, он отдает ростовщику свой жилет, а деньги вручает нищему калеке, и одинокий, голодающий продолжает бродить среди массы сытых людей, остро чувствуя полное пренебрежение окружающих.

Его переполняют замыслы новых статей, но редакторы отвергают его сочинения: слишком уж отвлеченные темы он выбирает, читатели газет не охотники до заумных рассуждений.

Голод мучает его постоянно, и чтобы заглушить его, он то жует щепку или оторванный от куртки карман, то сосет камешек или подбирает почерневшую апельсиновую корку. На глаза попадается объявление, что есть место счетовода у торговца, но снова неудача.

Размышляя о преследующих его злоключениях, герой задается вопросом, почему же именно его избрал Бог для своих упражнений, и приходит к неутешительному выводу: видимо, попросту решил погубить.

Нечем заплатить за квартиру, нависла опасность оказаться на улице. Надо написать статью, на этот раз ее обязательно примут - подбадривает он себя, а получив деньги, можно будет хоть как-то продержаться. Но, как нарочно, работа не двигается, нужные слова не приходят. Но вот наконец найдена удачная фраза, а дальше только успевай записывать. Наутро готово пятнадцать страниц, он испытывает своеобразную эйфорию - обманчивый подъем сил. Герой с трепетом ожидает отзыва - что, если статья покажется посредственной.

Долгожданного гонорара хватает ненадолго. Квартирная хозяйка рекомендует подыскать другое жилье, он вынужден провести ночь в лесу. Приходит мысль отдать старьевщику одеяло, которое некогда одолжил у приятеля, - единственное свое оставшееся достояние, но тот отказывается. Поскольку герой вынужден повсюду носить одеяло с собой, он заходит в магазин и просит приказчика запаковать его в бумагу, якобы внутри две дорогие вазы, предназначенные к пересылке. Встретив с этим свертком на улице знакомого, уверяет его, что получил хорошее место и купил ткани на костюм, нужно же приодеться. Подобные встречи выбивают его из колеи, сознавая, сколь жалок его вид, он страдает от унизительности своего положения.

Голод становится вечным спутником, физические мучения вызывают отчаяние, гнев, озлобленность. Безуспешными оказываются все попытки раздобыть хоть немного денег. Почти на грани голодного обморока герой раздумывает, не зайти ли в булочную и попросить хлеба. Потом он выпрашивает у мясника кость, якобы для собаки, и, свернув в глухой переулок, пробует глодать ее, обливаясь слезами. Однажды приходится даже искать ночлега в полицейском участке под вымышленным предлогом, что засиделся в кофейне и потерял ключи от квартиры. Герой проводит в любезно предоставленной ему отдельной камере ужасную ночь, сознавая, что к нему подступает безумие. Утром он с досадой наблюдает, как задержанным раздают талоны на питание, ему-то, к сожалению, не дадут, ведь накануне, не желая, чтобы в нем видели бездомного бродягу, он представился стражам порядка журналистом.

Герой размышляет о вопросах морали: сейчас бы он безо всякого зазрения совести присвоил потерянный школьницей на улице кошелек или подобрал бы монетку, оброненную бедной вдовой, будь она у нее даже единственной.

На улице он сталкивается с редактором газеты, который из сочувствия дает ему некоторую сумму денег в счет будущего гонорара. Это помогает герою вновь обрести крышу над головой, снять жалкую, грязную «комнату для приезжих». В нерешительности он приходит в лавку за свечой, которую намеревается попросить в долг. Он напряженно работает дни и ночи напролет. Приказчик же по ошибке вместе со свечой вручает ему еще сдачу. Не веря неожиданной удаче, нищий литератор спешит покинуть лавку, но его мучает стыд, и он отдает деньги уличной торговке пирожками, весьма озадачив старуху. Спустя некоторое время герой решает покаяться приказчику в содеянном, но не встречает понимания, его принимают за помешанного. Шатаясь от голода, он находит торговку пирожками, рассчитывая хоть немного подкрепиться - ведь он однажды сделал для нее доброе дело и вправе рассчитывать на отзывчивость, - но старуха с руганью отгоняет его, отнимает пирожки.

Однажды герой встречает в парке двух женщин и увязывается за ними, при этом ведет себя нахально, назойливо и довольно глупо. Фантазии по поводу возможного романа, как всегда, заводят его весьма далеко, но, к его удивлению, история эта имеет продолжение. Он называет незнакомку Илаяли - бессмысленным, музыкально звучащим именем, передающим ее обаяние и загадочность. Но их отношениям не суждено развиться, они не могут преодолеть разобщенности.

И снова нищенское, голодное существование, перепады настроения, привычная замкнутость на себе, своих мыслях, ощущениях, переживаниях, неудовлетворенная потребность в естественных человеческих взаимоотношениях.

Решив, что необходимо кардинальным образом изменить жизнь, герой поступает матросом на корабль.

Автор использует форму повествования от первого лица. Его герой - тридцатилетний лейтенант Томас Глан вспоминает события, произошедшие два года назад, в 1855 г. Толчком же послужило пришедшее по почте письмо - в пустом конверте лежали два зеленых птичьих пера. Глан решает для собственного удовольствия и дабы просто скоротать время написать о том, что ему довелось пережить. Тогда где-то около года он провел на самом севере Норвегии, в Нурланне.

Глан живет в лесной сторожке вместе со своим охотничьим псом Эзопом. Ему кажется, что только здесь, вдалеке от чуждой ему городской суеты, среди полного одиночества, наблюдая за неспешной жизнью природы, любуясь красками леса и моря, ощущая их запахи и звуки, он по-настоящему свободен и счастлив.

Однажды он пережидает дождь в лодочном сарае, где также укрываются от ливня местный богач купец Мак с дочерью Эдвардой и доктор из соседнего прихода. Случайный эпизод почти не оставляет следа в душе Глана.

Встречая на пристани почтовый пароход, он обращает внимание на молодую хорошенькую девушку Еву, которую принимает за дочь сельского кузнеца.

Глан добывает пропитание охотой, отправляясь в горы, берет сыр у лопарей-оленеводов. Любуясь величественной красотой природы, он ощущает себя неотделимой ее частичкой, он сторонится общества людей, размышляя над суетностью их помыслов и поступков. Среди буйства весны он испытывает странное, будоражущее чувство, которое сладко тревожит и пьянит душу.

В гости к Глану наведываются Эдварда и доктор. Девушка в восхищении от того, как охотник обустроил свой быт, но все же лучше будет, если он станет обедать у них в доме. Доктор рассматривает охотничье снаряжение и замечает фигурку Пана на пороховнице, мужчины долго рассуждают о боге лесов и полей, полном страстной влюбленности.

Глан спохватывается, что всерьез увлекся Эдвардой, он ищет новой встречи с ней, а потому отправляется в дом Мака. Там он проводит скучнейший вечер в обществе гостей хозяина, занятых карточной игрой, а Эдварда совсем не обращает на него внимания. Возвращаясь в сторожку, он с удивлением отмечает, что Мак ночью пробирается в дом кузнеца. А сам Глан охотно принимает у себя повстречавшуюся пастушку.

Глан объясняет Эдварде, что занимается охотой не ради убийства, а чтобы прожить. Скоро отстрел птиц и зверей будет запрещен, тогда придется рыбачить. Глан с таким упоением рассказывает о жизни леса, что это производит впечатление на купеческую дочь, ей еще не приходилось слышать столь необычных речей.

Эдварда приглашает Глана на пикник и всячески подчеркивает на людях свое к нему расположение. Глан чувствует себя неловко, пытается сгладить опрометчивые выходки девушки. Когда же на следующий день Эдварда признается, что любит его, он теряет голову от счастья.

Любовь захватывает их, но отношения молодых людей складываются трудно, происходит борьба самолюбии. Эдварда капризна и своевольна, странность и нелогичность ее поступков порой выводит Глана из себя. Однажды он в шутку дарит девушке на память два зеленых пера.

Сложные любовные переживания вконец изматывают Глана, и когда к нему в сторожку приходит влюбленная в него Ева, это приносит облегчение в его мятущуюся душу. Девушка простодушна и добросердечна, ему хорошо и спокойно с ней, ей он может высказывать наболевшее, пусть она даже и не способна понять его.

В крайне взвинченном состоянии возвращается Глан к себе в сторожку после бала, устроенного Эдвардой, сколько колкостей и неприятных моментов довелось ему претерпеть в тот вечер! А еще он испытывает бешеную ревность к доктору, хромой соперник имеет явное преимущество. От досады Глан простреливает себе ногу.

У лечащего его доктора Глан допытывается, была ли у них с Эдвардой взаимная склонность? Доктор явно сочувствует Глану. У Эдварды сильный характер и несчастный нрав, поясняет он, она ожидает от любви чуда и надеется на появление сказочного принца. Властная и гордая, она привыкла во всем верховодить, и увлечения в сущности не затрагивают ее сердца.

Мак привозит в дом гостя, барона, с которым Эдварда отныне проводит все время. Глан ищет утешения в обществе Евы, он счастлив с ней, однако же она не заполняет ни его сердца, ни его души. Мак узнает об их отношениях и мечтает только о том, как бы избавиться от соперника.

При встречах с Эдвардой Глан сдержанно холоден. Он решил, что не даст больше себя морочить своевольной девчонке, темной рыбачке. Эдварда уязвлена, узнав о связи Глана с Евой. Она не упускает случая съязвить на его счет по поводу интрижки с чужой женой. Глан неприятно удивлен, узнав об истинном положении дел, он пребывал в уверенности, что Ева - дочь кузнеца.

Мстительный Мак поджигает его сторожку, и Глан вынужден перебраться в заброшенную рыбачью хибарку у пристани. Узнав об отъезде барона, он решает отметить это событие своеобразным салютом. Глан подкладывает порох под скалу, намереваясь в момент отплытия парохода поджечь фитиль и устроить необыкновенное зрелище. Но Мак догадывается о его замысле. Он подстраивает так, что в момент взрыва на берегу под скалой оказывается Ева, которая погибает под обвалом.

Глан приходит в дом Мака сообщить о своем отъезде. Эдварда абсолютно спокойно воспринимает его решение. Она просит только оставить ей на память Эзопа. Глану кажется, что она станет мучить собаку, то ласкать, то сечь плеткой. Он убивает пса и посылает Эдварде его труп.

Два года прошло, а вот надо же - ничего не забыто, ноет душа, холодно и тоскливо, размышляет Глан. Что, если уехать развеяться, поохотиться где-нибудь в Африке или Индии?

Эпилогом к роману служит новелла «Смерть Глана», события которой относятся к 1861 г. Это записки человека, который был с Гланом в Индии, где они вместе охотились. Именно он, спровоцированный Гланом, выстрелил ему прямо в лицо, представив случившееся как несчастный случай. Он нисколько не раскаивается в содеянном. Он ненавидел Глана, который, казалось, искал гибели и получил то, что хотел.

Написанная в 1911-м и изданная в 1912-м году новелла «Смерть в Венеции» создавалась Томасом Манном под влиянием двух реальных событий: смерти известного австрийского композитора и дирижёра – Густава Малера и общения в Венеции с одиннадцатилетним Владзьо Моэсом, ставшим прототипом Тадзио. Внешние черты музыканта писатель позаимствовал для формирования внешности главного героя произведения - писателя Густава Ашенбаха, свою поездку в Венецию – для сюжета новеллы, знаменитую историю любви престарелого Гёте к юной Ульрике фон Леветцов – для внутреннего накала страстей, ставших одной из главных тем «Смерти в Венеции».

Последняя любовь пятидесятилетнего писателя – платоническая и извращённая (направленная на польского подростка Тадзио, встреченного им на курорте Лидо) – неразрывно связана в новелле с темами искусства и смерти . Смерть не случайно выносится в заглавие произведения. Именно она становится определяющей для всего хода действия новеллы и жизни её главного героя – Густава фон Ашенбаха.

Признанный читателями, критиками и государством автор романа «Майя» и рассказа «Ничтожный» с раннего детства живёт с мыслями о смерти: болезненный по натуре герой учится дома и мечтает дотянуть до старости. Во взрослом возрасте Ашенбах строит свою жизнь здраво и размеренно: он закаляется, работает в утренние часы, когда чувствует себя наиболее свежим и отдохнувшим, старается не совершать необдуманных поступков. «Отшлифованное» , как и его литературный стиль, существование персонажа нарушается встречей со странного вида путником, обладающим нехарактерной для жителей Мюнхена внешностью – местами странной, местами устрашающей.

Мотив путешествия , вызванного внутренней тягой к странствиям, связывается в новелле с естественным переходом человека от жизни к смерти. Густав Ашенбах направляется навстречу своей гибели не потому, что так захотел автор, а потому, что пришло его время.

На пути к смерти герой постоянно сталкивается со странного вида людьми и ситуациями, являющимися символическими предзнаменованиями ухода писателя из земного мира. Видение тропических болот, посетившее Ашенбаха ещё в Мюнхене, становится прообразом источающей болезнетворные миазмы Венеции, вопреки обыкновению встречающей героя не чистым, ясным небом, а серой пеленой дождя. Один из молодых людей, путешествующих вместе с Ашенбахом на пароходе и оказавшийся «поддельным юношей» , является Alter ego персонажа, предрекающим его будущее: спустя время писатель, как и старик, будет стараться казаться моложе за счёт маскирующего морщины крема, краски для волос и цветных деталей в одежде. Нехарактерный для старого человека вид вызывает в герое «смутное чувство, что мир» выказывает «неостановимое намерение преобразиться в нелепицу, в карикатуру» .

Вслед за разрушением классической картины бытия Ашенбах сталкивается с ещё одним символическим образом смерти , воплощённом в неприятном вида гондольере, самовольно везущим писателя на Лидо. Гондольер в новелле – это Харон, помогающий своему «клиенту» перебраться через реку Стикс в подземное царство мёртвых. Главный герой на интуитивном уровне чувствует эту связь, думая о том, что имеет дело с преступником, который поставил своей целью убить и ограбить богатого путешественника, но мягкое покачивание волн (неумолимого рока) усыпляет его тревоги, и он приезжает на место своей гибели.

Захваченная азиатской холерой Венеция, жаркая и болезненная, приковывает к себе Ашенбаха извращённой страстью – к юному польскому аристократу, бледному и слабому, но настолько прекрасному со своими золотыми кудрями, что писатель видит в нём воплощённое божество. Поначалу главный герой ещё пытается сбежать из города, атмосфера которого плохо сказывается на его здоровье, но отправленный не туда багаж и желание постоянно видеть Тадзио, останавливает его и бросает в последнюю, неистовую пляску жизни.

Первое время Ашенбах всего лишь любуется Тадзио. Юный поляк вдохновляет писателя на небольшую, но изысканную литературную миниатюру. Тадзио становится для Ашенбаха символом искусства, жизни, красоты. Но чем больше герой думает о своём кумире, тем сильнее начинает желать его, тем больше привязывается к нему и уже не может не следовать за ним повсюду. На пороге агонии, когда Венеция погружается в хаос смертей, Ашенбах окончательно теряет свои моральные устои: он не стесняется того, что окружающие могут заметить его страсть, и мечтает о том, что вымерший от заразы город станет идеальным местом для его любовных утех с мальчиком.

Новелла заканчивается смертью главного героя и… жизнью, в которую, как в море, вступает польский подросток Тадзио. Чувственная красота последнего – это тоже смерть: творческое сознание Ашенбаха не в состоянии вынести того факта, что слово, которому он отдал всю свою жизнь, может лишь воспеть неизъяснимое очарование человека, но ни воссоздать его, ни обладать им по собственному желанию. Резкий контраст между Тадзио и Ашенбахом символизирует в новелле извечное противостояние между юностью и старостью, красотой внешней и внутренней, жизнью и смертью.

Томас Манн

СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ

Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года – года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, – вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «totus animi continuus» , в котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.

Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Английском саду, еще только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, – полным-полно экипажей и пешеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город.

По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже кресты, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иератическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, – речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожидании трамвая Ашенбах развлекался чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.

Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыжеволосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скрестив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из отложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж которых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки. В позе его – возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение – было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы.

Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что произошло с ним.

Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, обернулось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ландшафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные деревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли неведомые птицы с уродливыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки – глаза притаившегося тигра, – и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. Затем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастерских.

Давно уже, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуществлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собственное я, не в меру обремененный обязанностями творчества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, и никогда не чувствовал искушения уехать из Европы. С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.

И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил довести свое творение, для которого жил, до определенной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться – он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного служения. Правда, он любил его, едва ли не любил даже изматывающую, ежедневно обновляющуюся борьбу между своей гордой, упорной, прошедшей сквозь многие испытания волей и этой все растущей усталостью, о которой никто не должен был знать, которая ни малейшим признаком упрощения, вялости не должна была сказаться на его творении. И все же неблагоразумно слишком натягивать тетиву, упрямо подавлять в себе столь живое и настойчивое желание. Он стал думать о своей работе, о том месте, на котором застрял сегодня, так же как и вчера, ибо оно равно противилось и терпеливой обработке, и внезапному натиску. Он пытался прорваться через препятствие или убрать его с дороги, но всякий раз отступал с гневом и содроганием. Не то чтобы здесь возникли какие-нибудь особенные трудности, нет, ему мешала мнительная нерешительность, оборачивающаяся уже постоянной неудовлетворенностью собой. Правда, в юные годы эту неудовлетворенность он считал сущностью и природой таланта, во имя ее он отступал, обуздывал чувство, зная, что оно склонно довольствоваться беспечной приблизительностью и половинчатой завершенностью. Так неужто же порабощенные чувства теперь мстят за себя, отказываясь впредь окрылять и живить его искусство? Неужто они унесли с собою всю радость, все восторги, даруемые формой и выражением? Нельзя сказать, что он писал плохо; преимуществом его возраста было по крайней мере то, что с годами в нем укрепилась спокойная уверенность в своем мастерстве. Но, хотя вся немецкая нация превозносила это мастерство, сам он ему не радовался; писателю казалось, что его творению недостает того пламенного и легкого духа, порождаемого радостью, который больше, чем глубокое содержание (достоинство, конечно, немаловажное), составляет счастье и радость читающего мира. Он страшился лета, страшился быть одиноким в маленьком доме, с кухаркой, которая стряпает ему, и слугою, который подает на стол эту стряпню; страшился привычного вида горных вершин и отвесных скал, когда думал, что они снова обступят его, вечно недовольного, вялого. Значит, необходимы перемены, толика бродячей жизни, даром потраченные дни, чужой воздух и приток новой крови, чтобы лето не было тягостно и бесплодно. Итак, в дорогу – будь что будет! Не в слишком дальнюю, до тигров он не доедет. Ночь в спальном вагоне и две-три недели отдыха в каком-нибудь всемирно известном уголке на ласковом юге…

Ашенбах Густав фон — главный герой новеллы, действие которой начинается «в теплый весенний вечер 19... года» в Мюнхене, а потом переносится в Венецию. А. Г. ф., знаменитый писатель, недавно перешагнувший рубеж пятидесятилетия, внезапно ощущает желание оставить свой письменный стол и устоявшийся образ жизни и отправляется в путешествие. Дальнейшие события укладываются в несколько фраз. Поселившись в роскошном отеле в Венеции, А. Г. ф. поддается неудержимому чувственному влечению к прекрасному мальчику Тадзио. В городе вспыхивает эпидемия холеры, заразившийся А. Г. ф. умирает в своем шезлонге на берегу моря. На этой канве, вторым слоем поверх написанного, расставляя опознавательные знаки, Томас Манн ведет несколько важных для него мотивов, расширяющих и углубляющих содержание новеллы и смысл образа ее героя. Особую роль в новелле играют ситуации встречи — древняя коллизия романов-путешествий. Как будто бы и незначительные, эти встречи несут в себе тревожащее дополнительное значение. Начать с того, что желание к перемене мест возникает у А. Г. ф. на окраине города, у Северного кладбища, рядом с которым расположена каменотесная мастерская, изготовляющая кресты и надгробия, — как бы второе «ненаселенное» (пока!) кладбище. Так возникает в новелле первое предвестие смерти. Потом оно возвращается многократно и в обличье «скалившего зубы, горбатого, неопрятного матроса», и в облике курносого гондольера, поджимавшего, обнажая два ряда белых зубов, губы, и т. д. Нечто неживое, замершее есть и в самой Венеции, городе, стоящем у болотной лагуны, с какой-то особой тишиной, с каналами вместо улиц, встающем из воды, как мираж, если подплывать к нему с моря. Странная безжизненность соединяется в Венеции с ни с чем не сравнимой красотой. Амбивалентен и образ главного героя. Томас Манн бесстрашно бросил в тигель творчества многие сокровенные свойства своей натуры (вплоть до всю жизнь подавлявшейся склонности к однополой любви). Ему, а не только его герою была присуща, как следует из дневников и писем, усвоенная с ранних лет дисциплина, героический стоицизм, «некое вопреки». Красота в новелле по сути своей подозрительна. Она дана на пределе своих возможностей. «Как будто, — сказано тут однажды, — кто-то сыплет розами на краю света». Венеция с прихотливой ее красотой, с лабиринтами каналов и улиц — город, где в высшей степени напряжены отношения реальности и призрачности. Как сказочный мираж встает она из воды, как сказка, готова обернуться ужасом. Притворство, обманность, театр — другой мотив, вытканный по пространству новеллы. На борту доставившего его сюда суденышка А. Г. ф. видит «поддельного юношу» — приставшего к молодой компании старика с подгримированным лицом и крашеными волосами. Но и сам он в конце концов разрешает «омолодить» себя руками парикмахера. Однако главное превращение еще впереди. Венеция превращается в «заболевший город». Ее красота скрывает эпидемию, о которой молчат хозяева отелей, как молчит и сам герой, дабы не подвигнуть к бегству семью прекрасного Тадзио.

Томас Манн

СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ

Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года – года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, – вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «totus animi continuus» , в котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.

Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Английском саду, еще только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, – полным-полно экипажей и пешеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город.

По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже кресты, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иератическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, – речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожидании трамвая Ашенбах развлекался чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.

Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыжеволосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скрестив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из отложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж которых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки. В позе его – возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение – было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы.

Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что произошло с ним.

Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, обернулось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ландшафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные деревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли неведомые птицы с уродливыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки – глаза притаившегося тигра, – и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. Затем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастерских.

Давно уже, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуществлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собственное я, не в меру обремененный обязанностями творчества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, и никогда не чувствовал искушения уехать из Европы. С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.

И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил довести свое творение, для которого жил, до определенной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться – он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного